ОСТРОВ
Здравствуй, странница. Не сочти нелюбезным мое обращенье на «ты» –
я растеряла вежливость в этих серых волнах,
в этой жизни, непредсказуемой, точно заячий след,
в странных чужих судьбах и своих нелепых поступках –
произвольных – ах! если бы произвольных! – шагах
по натянутому неведомо кем канату.
Ты устала. Садись со мной рядом. Этот песчаный остров –
место отдохновения: это не я говорю,
это сказал один юноша, первый среди страдальцев,
дитя, вторично омытое материнскою кровью,
осененное тяжким пророчеством подземного своего отца.
Был ясный весенний вечер. Пахло свежей листвою,
перегноем, фиалками и, конечно, рекой –
рекой, из которой я вышла (у него – подземный отец,
у меня – подводный).
Отца тогда не было дома. Я сидела на берегу
и раскладывала по песку зелено-серую гальку,
составляя немые фигуры и не зная, что они значат.
Вдруг пролетела птица, чиркнув крылом по волне,
и вслед за нею он вышел из леса – смугло-бледный,
в рваном плаще,
с всклокоченными волосами,
словно с утра, после сна или любовных ласк;
по бедру его били пустые ножны меча,
а глаза – большие и круглые – смотрели мимо меня, мимо реки –
и я почти догадалась, что они видели.
А дальше произошло что-то странное. Он добежал до берега
и рванулся вперед. Здесь глубоко, и я испугалась, но он
пронесся через поток до самого острова
и упал на песок. Я взглянула на его ноги,
исцарапанные кустарником – и, поверишь ли, только ступни
были мокрыми и лодыжки. В удивленьи я перевела
взгляд на лицо – закрыв глаза, он что-то хрипел,
но из спекшихся губ
не вылетало ни звука. Грудь, щека и колени
впечатались плотно в песок, и скрючившиеся пальцы
чертили десять бороздок – медленно, и все медленней,
пока наконец не замерли. И внезапно я испугалась,
подумала, что он мертв – хотя видела, как он дышит:
ровнее, ровнее... Потом, не подымая лица от песка, он шепнул:
«Остров отдохновения. Почему их здесь нет?
Или это – их новая хитрость?»
Я не спросила – чья. Налила ему молока,
Отвела с горячего лба грязные пряди волос и чашку к губам
поднесла -
он жадно пил, и с каждым глотком дрожь его утихала,
и когда молоко иссякло, оставив лишь белый след
на черных губах, он впервые взглянул на меня.
«Кто ты? – спросил почти с удивлением. – Ты не из них».
Я кивнула. Он сел, обхватив губами колени, и глубоко вздохнул.
«Где я?» – «В гостях у меня, - ответила я. – Эта река – Ахелой,
я – его дочь, Каллироя». – «Какое красивое имя, -
медленно он произнес. – Но почему мне легко здесь?
Ведь боги сказали,
что лишь на той земле я обрету покой,
которая не видала того моего греха, той пролитой мною крови».
Я не спросила – чьей, спросила только: когда?
Он шевельнул плечами: казалось, вопрос мой ему
представлялся нелепым:
«Вчера... или позавчера... сразу после войны».
Я улыбнулась – не знаю сама, почему, но мне радостно было
ответить ему: «Война окончилась пять или шесть лет назад,
а этот остров намыл мой отец только в прошлом году».
Он настороженно взглянул на меня –
так затравленно смотрит щенок,
который еще не решил: побить или приласкать его хочет хозяин,
губы его разомкнулись, но не произнесли ни слова,
глаза налились, набухли слезами, и он зарыдал – облегченно.
Я гладила его плечи, руки, мокрые щеки,
пила его слезы губами с подбородка, с груди. Наконец он утих.
Я помогла ему встать, и мы зашли в этот шалаш.
Сквозь шаткие ветви кровли тянулись пунцовые пальцы заката,
бегали по груди его, словно струйки вина или крови,
и он попытался невольно стереть их. Тогда я прикрыла собой
это бедное тело от чутких влажных лучей,
а потом – от холодных иголочек звезд. А к рассвету
он уже не испугался зари – уснул. Лежал на спине,
рядом со мною, освобожденный и опустошенный,
и если снился ему короткий, тревожный сон,
так что он ощеривал зубы – опять как щенок –
и вдруг шептал: «Мама, мама!» –
я прогоняла виденья его поцелуем, и он опять улыбался.
Так я встретилась с ним, странница. Садись же со мною,
это хорошее место – или было хорошим,
но оно хранит до сих пор оттиски наших тел, дыханье нашей любви,
в которой я не сомневалась еще. Вот молоко и мед,
выпей. И если придет отец – не пугайся напрасно:
теперь он лишился рога, у него неважный характер,
но женщину он никогда не обидит.
Я помню, как он вернулся в тот день: огромный, влажный, зеленый,
увидел, как я сижу рядом с гостем, нахмурил брови
и проворчал: «Каллироя, кто это возле тебя?»
Я почувствовала, как под моей рукою
плечи его напряглись, а рука потянулась к ножнам –
по счастью, пустым, –
и встала навстречу отцу:
«Это мой гость, – сказала я и поправилась: – Это мой муж.
Его зовут Алкмеон». –
«Алкмеон-матереубийца?» – отец покачал головой,
но тут уже я рассердилась: «Отец, неужели нельзя
об этом забыть? Неужели тебе обязательно напоминать
даже здесь, где за ним не гонятся эти багровые тени?»
Отец немного смутился – но заметила это лишь я, -
наклонил огромную голову с тускло-зеленым рогом
и проворчал: «Не мне их судить. Но я не люблю этот род –
его отец был пророком и мне предсказал
поражение в схватке с Гераклом.
Впрочем, мальчишка тут ни при чем.
Хотя я, кажется, слышал,
что он поселился в аркадии, женился там на царевне и счастлив», -
и, серой широкой спиною к нам повернувшись,
он влился в серые воды.
Я посмотрела мужу в глаза – и он отвел взгляд,
и я поняла, что отец не ошибся, но ничего не сказала,
только склонилась к нему и прижала плотнее к груди
его лохматую голову... Эта ночь была самой жаркой
из всех, что мы с ним провели, но мое наслаждение было
отравлено, словно горячим ядом холодной змеи:
не за двоих ли меня он ласкает? Но я не спросила, конечно.
Утром он неожиданно поднялся раньше меня,
покинул шалаш, и я, проснувшись, вдруг испугалась,
что он решил вернуться в объятья дальней жены и близких –
за тусклой и узкой полоской реки – кровавых теней.
Я выбежала на берег. Он сидел на песке,
бросая круглые камешки в воду, следя за немыми кругами.
Я коснулась плеча его; он, не оборачиваясь,
произнес: «Я туда не вернусь. Останусь здесь навсегда.
Ты не думай – она хорошая – эта аркадская девочка,
Алфесибея. Она меня любит, но не в силах помочь». –
«А ты ее любишь?» – спросила я, играя его волосами,
но не решаясь к себе повернуть лицом; он ответил:
«Нет. Теперь – нет», -
и больше я не расспрашивала. И отец его не тревожил,
но каждую ночь, а потом каждый день тот же томительный яд
жег меня, и что я могла тут поделать?
Он тоже не упоминал с тех пор об Алфесибее,
и почему-то это мне было мучительно. Впрочем,
всякое ожидание – мука. По вечерам
он иногда бродил по песчаному берегу, словно считая шаги,
словно пытаясь измерить свою тюрьму или царство
(что, в общем, одно и то же); когда я его окликала,
Алкмеон отвечал приветливо, но как-то издалека.
Но мы еще оба держались. И темный, густой, тягучий
яд сомненья хотя и лился на чашу весов,
но не мог перевесить другой чаши – с медом нашей любви.
По крайней мере, моей.
Да, в самом деле, что же ты ничего не ешь?
Не бойся, это хороший мед. И он не заговорен,
я больше не верю в заговоры. Да и не только в них;
не то что тогда. Я бегала к фессалийским колдуньям,
они сводили луну с неба в круглое блюдце
с жемчужно-белой водой, по которой бежали блики,
как золотая сеть, которой можно поймать даже душу, даже любовь,
и распятая вертишейка кричала, и с алтаря
глядела трехликая, темная Госпожа Заклинаний, и черный петух
кровь из горла по капле ронял – и черная эта кровь
потом перемешивалась с лунной белой водой,
запечатывалась в сосуд,
тоже белый, как маленькая погребальная урна,
и я несла ее молча на остров, чтобы во сне
обтереть ему лоб, глаза, щеки, грудь и бедра – несла
и боялась, что не застану уже Алкмеона.
Но он, как прежде, был там,
и когда я касалась его рукою, омоченной зельем,
его ресницы дрожали и губы смыкались плотнее,
но глаз он не открывал.
Уже начиналась осень. Курлыкали журавли,
словно звали его с собою, на юг, на юг,
так что мне тоже хотелось кричать и сбивать их криком,
бить влет,
чтоб они падали в воду, раздвигая плывущие листья –
красные, желтые, бурые – и оставались здесь.
Он, как прежде, сидел на берегу и как будто не слышал их крика,
следя за плывущим золотом (тоже – на юг, на юг),
и когда я, присев на корточки, смотрела ему в глаза –
бездонные и лиловые глаза пророчьего сына –
мне виделся в них то пурпурный всплеск его давнего преступленья,
желтый, пронзительный крик его матери, то лютое рыжее пламя,
пляшущее, как скоморох, над черной древней стеною,
то синяя, дальняя тень тихой аркадской девушки. И мы оба молчали,
пока я не спросила однажды:
«Я, кажется, вспомнила. Ты говоришь,
ее звали Алфесибея?» – Он не удивился вопросу,
только кивнул – и в глазах его дико взметнулась тоска
на какую-то долю мгновения.
И я испугалась и быстро спросила: «А у нее
не было брата? Мне кажется, звали его Агенором».
Он кивнул, и тоска потухла в глазах и сменилась
равнодушием. Это мне было еще страшней,
и уже со злостью я продолжала: «Когда-то
я с ним была знакома. И он пытался мен соблазнить –
он не рассказывал?» Алкмеон покачал головой равнодушно.
«Дикий аркадец, медведь, но была в нем какая-то сила;
тогда я сама приказала ему уйти, не сказала отцу,
потому что тот убил бы его, как всех моих женихов,
кроме тебя». Он молчал; потом напряженно ответил:
«Мне нравится твой отец». –
«А ты ему – не понравился», - почему-то сказала я резко –
и почувствовала, что эта резкость, словно ланцетом хирурга,
вскрыла то, чем набухла душа моя;
и, не в силах остановиться, я спросила его:
«Алкмеон, ты уверен, что к ней никогда не вернешься?
Нет, не отвечай мне сразу, подумай». –
«Я не могу вернуться», - коротко он произнес,
отвернувшись к воде. Я сжала его плечо –
отпечатались пальцы и ногти:
«Ты клянешься? Ты правда там ничего не оставил?»
Внезапно лицо Алкмеона, как черное око колодца,
в который упала подбитая птица,
передернулось быстрой гримасой: «Только то ожерелье...
Им мою мать подкупили когда-то отца погубить. Я тогда
с красного влажного горла сорвал эти семь лиловых камней
и унес... и потом преподнес их Алфесибее,
как страшный свадебный дар». –
Он нахмурился. Если бы я поняла, если б я замолчала!
Но – не смогла, оттолкнула его: «Это слишком крепкая связь.
Принеси мне его. Теперь жена твоя – я, и только я имею
право на эти камни».
Словно окаменев, Алкмеон следил за водою,
наконец, вздохнув, поднялся на ноги и промолвил:
«Да, ты права.
Я принесу его», – и, не дав мне слова сказать,
бросился в стылую воду,
переплыл на тот берег – и прежде чем крик мой умолк,
скрылся в лесу. Кустарник качнулся, сомкнулся,
словно вода, у него за спиною –
и в этот миг, в этот крик я почувствовала, как во мне
шевельнулся ребенок. Я знала, что это – сын.
У тебя когда-нибудь были дети? Впрочем, нет, непохоже.
Ты обиделась? Извини – я не хотела тебе сделать больно;
я только себе
боли желаю – давно уже только себе. Извини.
Я дорасскажу – осталось совсем немного.
Дни летели за днями – одинаковые, большие,
словно цепь черных птиц. Я ждала. И, как он, смотрела на воду,
смотрела, как по течению к морю, к морю, на юг
плывут последние листья, как пробегают дожди босиком
по золотому ковру, оставляя следы и все больше
вытаптывая ковер. Наконец, он совсем исчез, наступила зима,
голые ветви под ветром плясали. Я ждала – у огня, у воды,
глотая холодный воздух, не слушая утешений отца, я ждала.
Я знала, что не дождусь.
Кто я такая? Тюремщица, привратница невольного рая,
Этот песок, намытый отцом за несколько лет,
Впитал в себя кровь и гной, яд и ужас его греха,
Но не впитал любви – той, к Алфесибее, к первой.
Он меня не любил,
он только был благодарен – и не за мою любовь,
а за пристанище, за передышку. Он знал, что это всего лишь
передышка, что рано ли, поздно ли – снова бежать
сквозь леса, сквозь поля, через реки и по болотам,
под пурпурными жалами черных змей своего преступленья
в аркадскую глушь, где ждет девочка, не сумевшая дать
покоя, но заронившая в его дрожащее сердце
немного любви, и я знала – это дороже покоя.
Только одно терзало меня: зачем я поторопила,
зачем прогнала, не дав ему увидеть ребенка, не намекнув,
что ребенок должен родиться? Он его никогда не увидит,
но все равно я ждала – и наконец дождалась...
Это было февральским утром: на том берегу потока
появилась чья-то фигура – темная и большая, ночная,
и на маленькой лодке переплыла черно-сизую воду.
Это был Агенор. Я смотрела ему в лицо, искала ее черты,
пытаясь понять (точнее, пытаясь заставить себя
поверить, что в этом все дело): чем могли пленить Алкмеона
эти черты? Он тоже смотрел на меня, угрюмый, большой,
раздувая мохнатые ноздри, лаская шершавым взглядом,
и дыхание вырывалось толчками из его открытого рта,
как исторгаемое вино или кровь из пробитой груди.
Он развязал котомку и бросил передо мною на темнеющий снег
пустые разбитые ножны и тонкое ожерелье –
семь фиолетовых полупрозрачных камней, словно семь глаз.
«Вот мой свадебный дар», - сказал он. Я подобрала ожерелье,
поцеловала ножны, потом повернулась к нему и промолвила:
«Что ж, Агенор,
теперь я вдова и свободна. Ступай, позови отца,
договорись с ним о свадьбе и возвращайся снова
в этот шалаш, который помнит еще дыханье
твоей неистовой жертвы».
Он засмеялся, подбросил в небо мохнатую шапку, ушел.
Я смотрела на камни, смотрела в глаза Алкмеону, молчала.
Значит, любил и он. Значит, он уже шел обратно,
шел ко мне – и к себе, безгрешному, давнему, легкому,
когда его пронзили мечом – я знала, он не обернулся,
он думал, что это они –
красные тени пылающего преступленья. И ярость двойная,
ревность и месть за обиду сестры, помогли его сокрушить –
его, победителя Фив и себя. И я помогла. И я.
И острее, чем меч, пронзивший тогда Алкмеона,
острее, чем рог
отцовский, который в эту минуту отомстил за него,
меня пронзило сознанье того, что уже никогда-никогда... –
я не успела понять, что именно «никогда»
и упала. И мне показалось, что мать моего Алкмеона
надо мною склонилась, и рассекла мне чрево,
и вырвала алого внука, и унесла с собою –
а может быть, так и было...
Несколько лет назад я услыхала о бедном моем,
нерожденном, легенду: что он
за один день возмужал, отомстил за отца
и уехал сражаться под Трою –
кажется, Трою? Не помню. В сущности, это неважно.
Вот ожерелье, смотри. Я приказываю: смотри!
Ты узнаешь эти камни? Узнаешь их, сестра моя? Алфесибея,
Я давно поняла: это ты – бродишь по белу свету
и ищешь его убийцу. И нашла, но, пожалуй, уже опоздала –
я не та, что была.
и ты не та, что была, и время, наверно, иное,
нашего Алкмеона давно забыли, и даже песен о нем не поют,
а поют о большой войне где-то там, на востоке,
о какой-то Елене, о каком-то Ахилле.
Даже когда прохожий сказитель поведал мне об Оресте,
нас уже не было в этой истории. Нам с тобой остаются
только эти лиловые камни, эти давние очи...
Мы вместе будем смотреть на них, в них.
Сейчас я зажгу огонь –
ты ведь останешься, Алфесибея? Останешься, правда?