КОРМИЛИЦА

 

Царь Тесей! прикажи стражнику удалиться –

я должна сказать тебе перед смертью еще несколько слов –

сейчас, когда Федра в гробу, а мальчик еще не схоронен,

но, так же, как и она, не сумеет уже объяснить тебе,

                                               как это произошло:

кроме меня теперь это знают лишь боги,

            но ты не великий Минос, так что послушай рабыню.

 

Ты никогда не задумывался, кто я такая? Конечно же, нет:

просто кормилица Федры, старуха с постылого Крита,

                                               без родины, без детей

кроме тех, чужих, кого я вскормила – но это не только Федра,

а и ее сестра. Вспомни лицо Ариадны, Тесей –

                                   слишком долго ты не желал

вспоминать этих черт, этих глаз, этих рук, протягивающих клубок

в безумной – она была так молода! – надежде на благодарность.

Бедная девочка выросла при дворе своего отца,

                       справедливейшего из царей,

и считала, что все остальные цари – такие же, как Минос,

                       только чуть-чуть поплоше,

а ты был молод, строен, красив, ты был на грани гибели –

чем вернее можно очаровать женщину? Только одним – равнодушьем,

но ты его не показал, откровенность оставив для сына,

все-таки не совсем афинянина и лжеца – как ты уже убедился.

 

Я помню тот день, как сейчас: август, и ветер с моря

едва шевелит листву на пропыленных деревьях и щупает паруса,

и через час или два опустится ночь над громадою Лабиринта,

                                               и будет опять звездопад,

как всегда в эту пору. Ты и тринадцать прочих

стояли у медных дверей, уже чувствуя кожей и мясом

                                   клыки и рога Минотавра -

и ты в том числе, не лги: я видела, ты боялся,

                                   а значит, был уязвим.

Сейчас нас никто не слышит – ты же помнишь, кем был Минотавр,

чем он был – не рогатым чудовищем, зачатым от быка,

                                                           и не богатырем –

он был вашим собственным страхом, вашим знанием обреченности

если не на погибель от внезапного нападения, то на голодную смерть

в бесконечных скитаниях по гулким костям и жилам,

                                               по внутренностям Лабиринта –

это он был живым, Тесей, но этого ты не поймешь –

а жизнь Минотавру давал ваш страх. И к тебе подошла Ариадна,

а я стояла с ней рядом. Видит бог, я пыталась отговорить ее,

я-то знала: нельзя доверять иноземцам, и самый жестокий враг –

враг, спасенный тобою же. Но ведь я не только критянка,

я и рабыня, еще ненавидевшая Миноса (да простится мне этот грех!),

я и женщина – мне было тридцать пять, а тебе – семнадцать,

            и ты был свободным, чужим и прекрасным...

Но главное – это то, что сама Ариадна,

любимая моя девочка, хотела тебя спасти, опутана твоим взглядом,

а потом – и твоими словами, лукавой сетью афинской;

                                                           и я не сдержала ее,

и мы вручили тебе клубок белой шерсти (чтобы видеть нить в темноте)

и меч – ненужный, но все же вселяющий некоторую уверенность.

Ты поблагодарил нас – нет, конечно, только царевну –

                                               шепотом, чтобы никто,

из стражников ли, из спутников, не расслышал тебя,

                                   не разделил вашей тайны –

и шагнул в лабиринт. А мы остались стоять

и ждать твоего возвращения. Уже опустилась ночь,

 дважды сменилась стража

у медных дверей – два солдата на бесполезном посту,

они беспечно дремали, потягивая вино – чего им было бояться,

укрытым вздыбленной черной стеной от чиркающих по небу

звезд. Они даже не вскрикнули, когда отворились тяжелые створы

и по четыре афинских мальчишки повисли на каждом из них,

а ты нанес два коротких удара тем самым мечом –

                                               все-таки пригодился и он –

только два удара, не больше. Ты всегда умел экономить, потому и царишь,

но с каждым годом, я знаю, тебе все трудней отбивать

волны безмерного, жуткого, гибельного для тебя –

и сегодняшняя твоя скорбь ничто перед будущей скорбью,

                                   когда ты все же сломаешься,

когда дашь себе быть свободным.

 

Но в тот раз ты сумел удержаться – о, мера превыше всего! –

три поцелуя царевне, ни взгляда – ее рабыне,

и в гавань, к афинскому судну, и прочь от проклятого Крита,

                                               прочь от погони Миноса,

прочь от берега, на котором застыла ненужная женщина,

                                               обреченная на погибель,

бессильно глядящая вслед своей исчезающей девочке.

Но и тебе Ариадны хватило на одну ночь –

            о, я знаю ее, и мне нетрудно представить,

какой была эта ночь! да и ты ведь помнишь, не лги.

А наутро, еще не выспавшись, шагая по шаткой палубе,

вглядываясь в горизонт в поисках быстрой погони, ты снова умерил себя:

похищения не простят, как и разоблачения минотавровой тайны

                                                           (и ты был умен, ты не стал

разоблачать ее). И вот ты сходишь на берег, неся на руках

                                                           крепко спящую Ариадну,

и почти равнодушно глядишь на ее улыбку сквозь сон.

                        Почему ты тогда не ослеп?

 

Это все тебе неинтересно, хотя и не очень приятно:

Ведь и свое предательство ты, по-афински двулично, сумел обратить

В величайший почет. Но слушай дальше, Тесей:

Тогда, провожая вас с Крита, я не в последний раз видела Ариадну.

Ага, испугался, царь? Не бойся – тебе я первому рассказываю об этом:

когда ты увидел, что призрак ее не оставляет тебя,

когда убедился, что вовсе не просто отделаться от Миносовой дочери,

от собственных воспоминаний – не о подвиге, о позоре и страсти в ночи –

ты послал своих сватов на Крит, за Федрою.

                        Этою сделкой с судьбой и с собой

ты надеялся оправдаться. Крит был уже не тот,

великий Минос погиб, кипело смутное время, и претенденты на трон

грызли друг другу горло – и один из них, в эти дни

по случайности занимавший несужденный ему престол,

                                                           не преминул заручиться

поддержкой уже достаточно сильных Афин. Я не любила Федру,

по крайней мере, не так, как сестру ее –

            но не хотела теперь потерять и второй,

и воспоминанье о первой, сквозившее – ты это знаешь –

порой в повороте ее головы, в финикийских длинных глазах,

в случайном жесте руки, протянутой к ломтику хлеба или к цветку.

Мы плыли на северо-запад. Была уже поздняя осень,

                                               И кормчий предвидел бурю,

И решил до ее начала пристать к ближайшему острову.

                                               Им оказался Наксос.

Нет, дослушай, Тесей – теперь ты уже не имеешь права меня не слушать!

На вершине скалы, под темнеющим небом, неподвижно стояла женщина –

ей было всего тридцать пять, я-то знала, но выглядела она

                                               жестко-прекрасной старухрй,

напряженно глядящей в море, вглядывающейся в каждый парус –

                                               как твой отец когда-то –

ищущей флаг Миноса или афинский герб на разглаженной ветром ткани –

и я не могла не узнать ее, не могла не позвать,

но она-то меня не видела, потому что ждала не меня –

                                               и поверь, что не Диониса.

«Ариадна!» – крикнула я, но она не могла услышать, зато услыхала Федра

и по моему лицу, слишком знакомому ей, поняла, что я не ошиблась,

приказала: «Молчать!» – одним взглядом отцовским запечатлевая мне губы,

повернулась к кормчему и заявила: «Здесь мы приставать не будем.

Пусть буря – но я спешу к жениху. И он меня тоже ждет,

                                                           так что решайте сами,

ослушаться вам безопаснее или бороться со штормом».

Корабельщики знали тебя, Тесей. Они выбрали шторм,

и когда обрушилась мачта, когда соленые волны, перехлестывая борта,

белой пеной кипели у наших ног, насквозь промокшая Федра

                                                           подбадривала моряков,

уже не желая теперь от своей добычи отречься –

от тебя, царь Тесей Афинский, победителя Минотавра,

                                               погубителя нашей страны.

 

Я ни разу за эти пять лет не помянула Федре

о той женщине на скале – и она ни разу. Никто о ней не поминал,

и мне неизвестно, жива ли еще Ариадна.

                                   К счастью, ты за ней не пошлешь,

я знаю, даже если она еще жива, еще любит. Это не по-афински

и не по-царски – разрушить легенду о покровительстве бога,

даже если оно было куплено подлостью.

 

Мы приплыли сюда, в Афины. С тайной радостью я смотрела,

как мучат тебя при взгляде на Федру воспоминанья – тебе

                                                                       не удалось их убить,

наоборот; смотрела, как постепенно она

разочаровывается: ты не похож на Миноса, скорее, на ту мелюзгу,

что дралась над трупом Миноса за его навеки уже осиротевший престол.

Твои слишком искусные речи – не для критян;

                        твоя мудрость в делах государства –

жалкий сколок с Миносовой, но в отличие от него

ты знаешь, что не бессмертен.

 И ты зачал себе наследников, и Федра их родила –

не любя и зная, что тот, старший, внебрачный сын

тебе дороже, и свой престол ты можешь оставить ему,

чуть-чуть подправив закон, как это у вас возможно.

                                               И она тебя понимала,

И я понимала, царь – он был не похож на тебя, он был моложе и чище,

Он был в Афинах чужим, как и мы оставались чужими, хотя и родился здесь.

Может быть, с ним говорила богиня, которую чтил он,

как Зевс говорил с Миносом и не говорил с тобой.

Но ты был слишком уверен в себе, чтоб завидовать мальчику,

ты был слишком царем, чтобы стать – или хотя бы стремиться

стать собеседником бога. Даже в тот единственный раз,

когда ты, говорят, удостоился этой чести себе не по росту,

                                               как слишком длинный наряд –

ты попросил не мужества, не мудрости, не бессмертия,

а три желанья, как нищий, как дурачок из сказки –

                                               и вот теперь ты видишь,

что бог над тобой посмеялся.

 

Мне было все ясно еще до того, как ты ушел на войну,

вверив жену попечению сына – слишком часто могла я видеть,

как она смотрит в окно, за которым глухая стена, или глядит в очаг,

шевеля губами, как будто читая имя в складках огня,

или ищет на мраморе пола невидимый след освеженной росою ноги,

или задумчиво гладит стрелу, забытую возле ручья, или гадает молча.

Я заранее все понимала – но не мне тебя предупреждать,

критянке, рабыне, ничтожеству - да и зачем мне это?

Ты уехал, оставив их вместе. Он был лучше тебя, ему не была нужна

твоя царица – отнюдь не из страха перед тобою или перед грехом,

а так же, как царство твое, как жалкая слава твоя – слава на сотню лет,

которая через век растворится, как соль в ручье,

уступая место даже не гневу, не ненависти –

                        твои внуки просто будут стесняться,

слыша, когда случается где-нибудь что-то плохое, стершуюся поговорку:

«Видно, и тут не обошлось без Тесея».

                        Во всем этом он не нуждался,

и Федра не интересовала его – ведь он не видал Ариадны.

Другое дело – она: взбешенная равнодушьем его,

                        и собственной страстью, и страхом,

Федра гнала служанок, придворных, телохранителей

с глаз долой – только я оставалась при ней, как воспоминанье о Крите,

и глядела, как она мучается и руки мнет добела, не в силах признаться

даже себе – не то что пасынку! – в этой любви.

Было совсем нетрудно сделать так, чтобы мне она поручила

передать ему это признание –

            уже не такое позорное в чьих-то чужих устах,

тем более, что не верить мне она не умела,

            а я обещала ей найти приворотное зелье.

 

Ипполит тогда только вернулся с охоты – еще весь пахнущий лесом,

кожей, дымом костра, чистой кровью и отрочьим потом,

глубоко дыша, он стоял перед статуей Артемиды,

                       сам прекрасный, как статуя,

как – и в этой мысли должна я признаться тебе – когда-то его отец

у дверей Лабиринта, - но ничего не боясь, в отличие от отца.

Несколько долгих минут я любовалась Ипполитом в последний раз –

уже зная, что он – последний, ибо как бы ни поступил

                                   этот несчастный мальчик,

ему не быть уже прежним после того, как он выслушает меня.

Прежде всего я взяла с него клятву молчанья –

                                   он был верен клятвам своим

и даже потом, перед смертью, не выдал меня; затем

я рассказала о Федриной страсти, шепнула о царском престоле,

хотя понимала, что это его не прельстит, понимала, что он ей откажет...

Он отшвырнул меня, грозный и светлый, как сломанную стрелу,

и так же – одним лишь взглядом – отбросил твою супругу

                                   презрительно, холодно, твердо –

и когда этот взгляд коснулся ее, я поняла: судьба ее решена.

Он выбежал прочь, поскакал на коне в лес, чтоб омыться от грязи,

грязи ее дыханья и мыслей и моих проверенных слов,

а я осталась с царицей, чтобы в последний раз ее гнев

принять на себя. Она не произнесла ни слова – будто на миг опять

став такой, какой и должна была быть дочь Миноса.

«Он поклялся молчать...» – прошептала я, но царица лишь усмехнулась

горько и жутко: «Не мне брать милость вместо любви,

и если я знаю сама о позоре – этого мне довольно, чтобы...»

                                                           Не договорив,

она махнула рукой, и я ее поняла, и вышла из комнаты прочь,

чтоб написать письмо – ты ведь не знал ее почерка,

она никогда не считала нужным писать тебе –

которое и вложила в уже застывшие руки, а потом поглядела

в последний раз – все сегодня в последний раз! –

на страшное это лицо удавленницы – и опять

                                               узнала в ней ту, другую.

Я поцеловала ее и позвала людей. Потом появился ты.

 

Дальше рассказывать нечего – я знала, как ты истратишь

                                               третье свое желанье,

когда и ты угадал в ее искаженных чертах преданную тобой,

и за гневом и яростью спрятался от себя же.

Я плакала над ней искренне – можешь не верить мне, царь,

но я любила ее так же, как ненавидела, -

и все же, когда ты велел страже меня убрать,

успела прочесть по лицу твоему, что ты сделаешь дальше,

какую жертву решишь принести над могилой –

            нет, не жены, а давнего воспоминанья.

Говорят, он держался достойно – да и не мог иначе,

не умел, как Минос когда-то, хотя он был не Минос,

а просто несчастный мальчишка, очень любивший тебя.

 

Как я узнала от стражи, по дворцу уже расползлись

странные слухи о том, что напугало его лошадей,

почему они понесли –

робкие слухи, уже набухшие валом морским,

который смоет твою короткую славу, Тесей, и наносное величье,

который смешается с правдой и, теперь уже навсегда,

лишит тебя меры твоей проклятой, которая погубила

Минотавра, но с ним трех женщин, которых любил ты –

                                               Или пытался любить –

и сына, которого не был достоин. И все это сделала я,

рабыня, грязь под ногами, беглянка с погибшего Крита,

            растерзанного раздорами, столь выгодными тебе! –

а теперь прикажи казнить меня. Ты этого не поймешь,

но я рада буду погибнуть, потому что не вправе жить

после всего, что сделала; потому что еще немного –

и моя великая месть станет мне не нужна...

Прикажи!

            Что ты делаешь, царь? Ты отсылаешь стражу?

Ты меня отпускаешь?

Убей меня, слышишь, Тесей – убей себе в оправданье,

                       пусть будет свидетелем меньше

тогда еще, может быть, ты... Не гони меня, царь! Убей!

Ты не хочешь... не хочешь... странно...

            Неужели я в чем-то ошиблась?

в чем-то, в ком-то – не знаю... не знаю, что мне делать теперь,

ведь больше я никому не нужна – даже самой себе...

                                               как, впрочем, и ты, Тесей!