НОЧНАЯ ЦАРЕВНА
Здравствуй, милый. Снова вечер настал, и снова мы вместе,
и за окошком сгущается воздух, как виноградный сок –
золотой, наливается красным, и медленно, тихо синеет, и месяц мерцает, как блик.
Дай я переодену тебя. Твой плащ запылился, за один только день,
но в этом доме становится удивительно много пыли –
оседает на мебель, на ткань, на волосы и ресницы,
я просто не успеваю вытирать или смахивать. Служанкам сюда нельзя,
эта комната только наша. Первое время они прокрадывались к дверям,
смотрели в замочную скважину – я замазала ее воском, и они успокоились.
Помню, как братья шумели, звали каких-то врачей,
те входили, сидели со мной, задавали вопросы, смотрели в глаза –
я молчала и перебирала бусы – помнишь, ты мне подарил их на свадьбу?
Голубовато-зеленые бусы, я их очень люблю. Потом врачи толковали с братьями
тихим, заботливым шепотом, чтобы я не подслушала,
и на нас махнули рукой, и оставили нас в покое.
Нам ведь и так хорошо, правда? Дай я сниму доспехи, они натирают плачи.
Первое время, когда ты только ушел на войну,
я была сама не своя и даже, признаться, злилась,
вспоминая, как ты собирался – поспешно, с какой-то радостью,
словно хотел убежать. Я вспомнила, что болтали
о каком-то князьке с островов – он так не хотел на фронт, что прикинулся сумасшедшим,
говорят, был большой скандал. Только потом я узнала, кто был этим князьком.
А ты шел по двору к колеснице, среди пыли и стружек –
наш терем еще не достроили, и стружки валялись повсюду, желтые, солнечные,
отчаянно неуместные в этот страшный солнечный день.
С тех пор я не люблю солнце; ты ведь тоже его разлюбил?
Злое и медное, словно щит, а к вечеру набухает,
как кровавый нарыв, который никак не может прорваться,
но потом, наконец, скрывается, и наступает вечер, наше с тобою время.
Я вышила тебе новую рубашку – на вот, померяй. Тебе очень идет.
Помню, как я тогда ухватилась за колесо,
я была не в себе, ты ведь не обижаешься, что я, кажется, кричала:
“Все равно – не себе, не себе ты идешь добывать эту девку!”
Мне потом было очень стыдно – сразу, как только ты
обернулся и посмотрел на меня опустевшими вдруг глазами, прозрачными, как виноград:
“Не себе. Никому. Да я и не добуду Елену,
я не затем”. И тогда я почти поняла что-то страшное, слишком страшное...
Ты уехал, а я осталась. Слушала последние новости
и училась читать по военным сводкам, по списку кораблей,
по отчетам о том, как ваш генерал ради чужой Елены зарезал родную дочь.
Все это было нелепо и жутко. Я же видала портреты
и никогда не могла понять, как эта белая женщина, вовсе уж не такая
красавица, как говорят, сдвинула с места весь мир,
и мир поплыл на восток, на край света, чтобы сорваться
с края света, как водопад, в бездонную эту Трою...
Я не могла понять, почему ты даже на нашей свадьбе был так угрюм,
так спокойно и равнодушно сидел, и лишь иногда,
при самых долгих тостах, нетерпеливо махал рукою седому Пелею
или тому, ну, который с луком... Что-то сделалось с памятью,
я начала забывать имена, названия городов, какая столица в Беотии,
как называется это медное колечко на сбруе, ну, знаешь?
Впрочем, это неважно. Зато удается забыть и многое, что хочу.
Я уже почти не помню той ночи. Свадьба закончилась,
кое-где во дворе еще пели пьяные гости
и в недостроенную крышу заглядывали звезды, шурша ресницами,
а ты лежал, словно мертвый, и не смотрел на меня, а я злилась и плакала,
так что ты, наконец, вскочил, выпил целый кувшин –
темно-красные струйки текли по горлу и гладкой груди –
и бросился снова в постель, и все было бы замечательно,
если бы твои глаза не были так зажмурены,
а губы так не сжимались, чтобы не произнести нечаянно то ее имя...
Ничего, все это давно прошло и почти забылось,
а значит, скоро мы сможем вместе ее придумать – эту давнюю ночь.
Тебе не зябко? Давай я немного прикрою ставню: все-таки уже ноябрь.
А читать я училась зря – дурные вести умеют перебегать изустно,
и в то утро я вышла и увидела, как во двор входит какой-то солдат,
и, не отдавая чести, подходит к парадному входу и по-хозяйски стучится.
Брат вышел на крыльцо, нахмурился, явно хотел
разбранить его, но осекся. Солдат стащил шлем с головы –
он был уже седым и старым, – оперся о притолоку
и глухо сказал: “Я с Востока. Помнишь, царь, то пророчество –
кто первым ступит на берег Трои, тот и погибнет первым?”
Брат кивнул – он уже догадался и огляделся украдкой,
но я спряталась за ставней, так что он меня не заметил,
а старый солдат продолжал: “Когда мы пристали к берегу,
все столпились на кораблях, стояли, молчали и медлили.
Главнокомандующий произнес речь, что, мол, то предсказание
признано недействительным и вообще предрассудком,
но люди не шевелились, а кто-то крикнул из строя:
Ну-ка, царь, докажи! И он умолк. Только двое шагнули вперед –
наш молодой господин и соседский Пелеев Ахилл,
и стали тихо о чем-то между собою браниться – я стоял совсем рядом и слышал,
как молодой господин говорил: “Погоди, мирмидонец,
ты же твердил всю дорогу, что Трои не взять без тебя –
так не рискуй прежде времени и пусти меня первым –
это будет недолгая слава”, а Ахилл, набычивши лоб,
тоже не желал уступать первого гиблого подвига.
И в этот миг Одиссей, рыжий такой, с Итаки, бросил вперед свой щит,
прямо на землю, на берег, очень гулко все вышло,
и соскочил на него. Все сразу зашевелились, кое-кто еще сомневался,
но молодой господин уже понял, что это обман,
и рванулся вперед, больше не споря с Ахиллом,
и я видел, как Одиссей засмеялся. Ахилл прыгнул следом, а потом и все остальные...”
Брат оборвал его нетерпеливо: “Ну так что же? Сбылось?” –
и глаза его обежали дом, и двор, и, казалось,
все имение – он уже подсчитывал наше наследство,
этого я ему не простила даже сейчас, хотя и стала добрее...
Солдат кивнул: “Да, сбылось. В самом первом бою, Говорят, его убил Гектор,
но я сам не видел – меня ранили”, – и он приподнял локоть, чтобы бок показать,
а я цеплялась за штору, пытаясь не понимать,
и все равно поняла.
То есть это тогда я решила, что поняла, ты знаешь –
все было так неожиданно, и я ужасно боялась, и решила, что все, конец,
какой-то Гектор убил тебя, и ничего не поделать,
разве что самой умереть... Говорят, я почти умерла,
лежала несколько месяцев и ничего не слышала, не видела, не узнавала,
когда я очнулась, рядом сидел какой-то старик,
я даже не сразу узнала в нем Пелея, того, говорившего длинные тосты,
гладил меня по руке и твердил: “Ничего, ничего...
Мой сын обещал отомстить. Все пройдет, держись, моя девочка”. –
“Твой сын жив, – ответила я, с ненавистью взглянув
в его блеклые синие глазки. – Он жив, и он отомстит, но это уже не важно”,
и хотела заплакать, но не сумела. Пелей весь сгорбился
и тихо сказал: “Ему тоже было пророчество,
что он не вернется с войны... Будь оно проклято все – и Елена, и Троя,
и Агамемнон, и слава, за которою он погнался...” –
“Не за Еленой?” – спросила я. Он покачал головой:
“Сын даже не сватался к ней. Ему важней была слава. Мы ведь живем в глуши...”
И тогда я все поняла, погладила его дряблую щеку и тоже заплакала.
Надо будет когда-нибудь пригласить в гости Пелея –
если ты будешь не против, конечно. Благодаря ему
я все-таки смогла как-то жить. Мне стало так ясно, каково тебе приходилось
в нашей провинции, слыша про подвиги эпигонов, про Фесея, Геракла и прочих,
кого мы уже не застали и кто был еще жив. А Елена – всего лишь повод,
потому что без повода как же можно пробиться к подвигу между больших царей?
Ведь правда? Я догадалась? Ты молчишь – значит, правда, милый...
Уже совсем стемнело – дай я зажгу свечу.
Не хочешь? Ну хорошо, конечно, в темноте лучше,
особенно при такой луне – ты ведь тоже любишь луну, мы ей стольким обязаны.
Когда Пелей ушел тогда, снова явились братья, говорили долго и скучно,
о хозяйстве, наследстве, делах – я даже не слушала,
только когда вдруг старший внезапно начал: “Послушай, ты еще молода,
к нам уже приезжал, когда ты лежала без памяти,
молодой человек из Этолии, из вполне приличной семьи...” –
я на него посмотрела, и он сразу заткнулся,
пробормотав: “Ну ладно, конечно, сейчас еще рано, будет время подумать...” –
“У меня никакого времени больше уже не будет, – ответила я спокойно, –
кончилось мое время”. Весь вылиняв, он ушел, и младший за ним, покорный
и молчаливый – он все-таки лучше меня понимал, как я потом узнала.
А моя старая няня, ты ее не замечал,
но очень ей понравился, подошла и, поправив тихонько подушку, шепнула:
“Не печалься, родная. У нас, у простых людей, есть всякие способы...” –
“Какие тут могут быть способы?” – я отвернулась сердито,
а она все журчала: “Ну, например, отворот...”
Я дала ей пощечину, и она поняла, и совсем не обиделась,
а продолжала еще тише: “Или, раз уж так вышло,
можно сделать портрет...” – “Я не играю в куклы!” –
огрызнулась я, но уже слушала ее шелест, а она, оглянувшись,
в самое ухо шепнула: “Помнишь, когда ты была совсем маленькой,
то подсмотрела, как мы со старой подружкой моей... на перекрестке Царицы...”
И я вспомнила: ночь, полнолуние, перекресток,
я в ночной рубашонке – мне стало страшно одной, и я удрала из терема
в поисках няни. И две старухи что-то поют перед трехликим кумиром,
а между ними мерцает блюдечко с черной водой,
и вода вдруг сделалась белой и лунной, как будто луной наполнилось
блюдце, а в небесах луна внезапно исчезла;
но ничуть не стало темнее, потому что светилось блюдце – как я тогда напугалась!
“Об этом нельзя говорить, теперь это запретили,
но Царица все может, если ее попросить и принести ей жертву,
может мертвое сделать живым или живое мертвым,
может кровь разбавить луною и из вина создать кровь –
только не даром, милая, даром ничего не бывает...” –
“Что ей нужно?” – спросила я – наверное, слишком твердо,
слишком уверенно – няня даже слегка испугалась:
“Это нужно узнать. Попроси у братьев раба, какого-нибудь непутевого,
чтобы они не искали, если он пропадет. И воска, побольше воска,
чтобы образ слепить – тело-то далеко, там, под этой проклятой Троей,
у меня у самой там сынок...”
Тебе неприятно слушать?
Но она была доброй, и ведь она помогла же снова с тобою встретиться,
снова быть вместе, и даже лучше, чем раньше – теперь
мы никогда не расстанемся. Укройся теплей одеялом, дай я его поправлю,
сегодня очень свежо, и луна такая большая...
До того полнолуния было нужно неделю ждать,
и я ждала стиснув зубы, и делала все, что надо, что говорила няня,
и, наконец, однажды вечером – потому-то я так люблю вечера –
она взяла меня за руку и провела сюда, и сказала: “Смотри!”
Ты стоял в углу, неподвижный и статный, в плаще и латах,
и улыбался печально и тихо – я никогда до этого
не видала твоей улыбки. “Вот он!” – сказала няня. Я подошла поближе,
и коснулась щеки, гладкой и неживой, и ответила: “Это же воск!” –
“Подожди, – прищурилась няня, – пока это правда воск, только воск,
но как только совсем стемнеет...” – и выскользнула из комнаты.
Я села на скамью и начала смотреть на твое немое лицо,
и смотрела, пока, наконец, не увидела: твои губы шевельнулись беззвучно,
но я угадала имя – ты не ее позвал, ты произнес: “Лаодамия!
Иди сюда, Лаодамия – громче я не могу”.
Я подошла и увидела, что ты и вправду вернулся...
Бедная няня! Наутро, когда я бросилась к ней
с криком: “Что я могу сделать? Хочешь, добьюсь, чтобы братья дали тебе свободу,
дали землю и хутор?” – она головой покачала: “Ничего мне не надо, детка,
только вот если с этой проклятой войны придет весточка
о моем сыне – выпроси у братьев еще раба...” Я обещала, конечно,
но когда на шестом году войны сообщили, что сын ее пал смертью храбрых под Троей,
няня уже умерла, а больше никто не умел просить Ночную Царицу...
Говорят, что колдуний в Аиде превращают в волчиц. Я не верю –
она была не волчицей, она была мудрой и доброй, как Земля. Мы ей оба обязаны,
ты ведь тоже ей благодарен, правда? Конечно, правда.
Как всполошились братья, когда я не пустила их в комнату –
говорят, что они боялись, как бы я что над собою не сделала... Может, и так,
ведь они меня тоже любили, по-своему, по-простому,
ничего не умея понять. Потом ворвались насильно, увидали тебя
и застыли, такие же бледные и неподвижные, словно
днем и они становились восковыми. Потом закричали, хотели тебя убить,
бросить в огонь – я сказала: “Тогда и я вместе с ним”,
и они отступились. Вызвали вновь докторов, чтобы те подтвердили
этолийскому парню, что-де невеста его обезумела с горя –
он уехал и скоро женился. Говорят, у них уже детки...
Ну, не надо, не буду об этом, прости. Ты же знаешь, мне никого
не надо, кроме тебя. А наследство? Какое нам дело?
Что нам оставить наследникам, если мы даже умрем – а я не очень уверена,
можем ли мы умереть: ты не можешь, а я – с тобою...
Мы ведь пережили всех. Давно взяли Трою, Ахилл отомстил за тебя
и сгинул, гонясь за славой, и ваш командующий
как-то неладно кончил, уже вернувшись домой – я его не жалею,
говорят, в их стране – как его город звался? ну да это неважно,
наверно, его уже давно переименовали –
говорят, там опять неспокойно. Умерли оба брата,
и перед смертью младший передавал привет тебе – я давно говорила,
он неплохой человек. Где-то в море сгинул рыжий подлец с Итаки –
к нам на днях заходил самозванец, назвавшийся его именем,
но узнавши, чей это дом, убежал на коротких ногах.
И Елена исчезла. Может, ее и не было в Трое,
может, ее придумали все эти большие цари и маленькие герои,
чтобы было за что воевать. Не знаю... Уже не важно.
Ведь правда неважно, милый?
Скоро уже рассветет, и тогда мы уснем.
Солнце важно для тех, кто считает дни по нему, а мы ведь их не считаем,
мы в них не очень и верим, может быть, их никогда
и не было? Ну, не знаю, главное, не тревожься. Надо будет велеть
служанкам выстирать простыни или лучше соткать нам новые – эти совсем истлели.
Ты уже совсем засыпаешь... Спокойного дня, родной мой!