
КОГДА КОНЧАЕТСЯ ВРЕМЯ
Стихи, рассказы и пьесы Ильи Оказова
ГЕРМИОНА
Ты думаешь, Андромаха, что я пришла извиняться?
Вот уж нет! По совести, ты должна мне быть благодарна,
но, конечно, ты этого не желаешь признать, ты слишком упряма, ты слишком
не хочешь быть благодарной, утопая в своем двенадцатилетнем горе,
тешась воспоминаниями – в этом ты со своим хозяином были очень похожи –
о несуществующем городе, об испепеленном муже, о размозженном сыне...
Я не верю этому горю. С таким не живут двенадцать лет,
не рожают детей убийцам детей и не прячутся за алтари.
Ты из тех, кто умеет выжить, что бы ни произошло, и ты выживешь, Андромаха,
я тебе обещаю, чтобы еще тридцать лет
с кислой физиономией выдумывать свой музей
золотого детства и юности и горькой дальнейшей судьбы...
У меня золотого детства не было. Дочь Елены – это только громко звучит,
не хуже чем “сын Ахилла”, но стоит ничуть не больше.
Матери я не видела до тринадцати лет –
она сразу, как я родилась, отдала меня деду с бабкой; отец иногда навещал,
но я его не запомнила – слишком рано уплыл он под Трою. В Спарте был шум и крики,
бабушка не выходила из комнаты – тихо сидела и плакала, белая, мягкая,
как тесто, между портретами близнецов. Дед качал головою
и говорил: “Когда мальчики шли на Афины, все было по-другому”,
а я сидела и слушала, как играют на улицах трубы и хором кричат солдаты –
слов я не разбирала, но, кажется, что-то о матери.
Мне очень хотелось выйти и посмотреть на них, но дедушка не пустил –
меня бы там затоптали, такая была суета. Потом солдаты ушли.
все глуше стучали их сапоги – по площади, по окраинам, а потом
замолкли, и перестали дрожать подвески на лампах; дед отошел от окна,
вздохнул и сказал: “О господи, я ж теперь опять царь – только этого не хватало” . –
и рассмеялся, тряся тощей сморщенной шеей. А солдаты ушли, и почти никто не вернулся.
Из-за морей доходили слухи. Великий Вождь, мой дядя, зарезал дочку,
чтобы только война получилась. О, она получилась, очень большая война.
очень большая и длинная: десять лет. Десять лет
мне было страшно выйти из дворца, потому что вокруг собирались черные женщины
и шипели, тыкая пальцами: “Вот она, дочь этой суки!”
Одна подскочила ко мне – тощая, словно ведьма, – и крикнула: “Где мой муж?
Верни мне моего мужа!” Кто-то пытался ее успокоить, помянул моего отца.
но она отмахнулась: “Генералов не убивают! Он-то вернется живым.
он-то придет победителем!” – тогда еще даже эти женщины верили, что мы победим под Троей.
Я убежала к деду и закричала: “Ты царь! Разгони их, казни их, они меня обижают!” –
а дедушка только развел трясущимися руками, и выцветшие глаза беспомощно заморгали:
“Когда мальчики шли на Афины, все было совсем по-другому... а теперь я не знаю.
Что я могу с ними сделать?
Твой отец попросил подкреплений, и у меня почти не осталось полиции,
да и стыдно, пойми, Гермиона, им ведь страшно – как нам...”
Он заплакал, а бабушка в этот день даже не заплакала –
она за меня заступилась, она вышла на улицу и хотела что-то сказать,
но ее заглушили – я не понимала слов, которые там кричали, я была еще маленькой,
но бабушка возвратилась странно четкой походкой и с сухими глазами
и на плече ее мантии было пятно от гнилой селедки. Она прошла мимо деда к себе,
ничего не сказав, даже не обернувшись на портреты моих дядьев,
как каждый раз в этой комнате. Наутро ее нашли в горнице, под крюком от люстры –
веревка оборвалась, потому что бабушка Леда была тяжелой и толстой,
и она умерла, разбив себе голову о сундук.
Так вот я и жила – завидуешь, Андромаха? Дочь Атрида и дочь Елены,
блистательная принцесса, запертая во дворце с хнычущим стариком
и парными истуканами на каждом шагу, за каждым углом, на каждой площадке,
иногда даже конными... божественные дядья, погибшие в драке с ворами
за годы до моего рождения. Во дворце их было больше всего.
Пару раз приезжали гости: серьезный маленький мальчик. мой двоюродный брат Орест.
и его нарядная мать, и сестра – каменная, белая, но чем-то очень похожая
на тех черных женщин на улице, только гораздо спокойней... я ее очень боялась,
но она со мной не разговаривала. Тетка сидела с дедом, пила кофе и ела последнее
варенье в нашем дворце, а мы с Орестом бродили по пустым коридорам,
он рассматривал статуи,
и один раз я застала его заглядывающим под латный подол Полидевку,
стоявшему возле ванной в полном вооружении. Он сначала смутился,
а потом прыснул и тихо шепнул мне на ухо: “У них там ничего нет!”
Я проверила – это правда, у них там ничего не было. “Но это же просто идолы, –
объяснила я рассудительно, – произведенья искусства. Они же не настоящие”, –
и вдруг мне стало легко-легко... и с тех пор я перестала бояться их белых глаз,
буравящих с высоты на каждом шагу в нашем доме. Я была благодарна Оресту.
мы играли с ним во дворе в Геракла, и мой щенок был очень хорошим Кербером...
а потом явилась его сестра, и мы замерли на одном месте, даже щенок. Она
сказала: “Пойдем, Орест, и вы, Гермиона, – ваш дед и тетя хотят вас видеть”, –
и глаза у нее были, как у тех статуй. В этот вечер меня обручили с Орестом,
потому что под Троей уже убивали и генералов, и пора было принять меры
и обеспечить будущее.
А потом война кончилась, все радовались, и я ждала, что вернется отец,
а он все не возвращался – даже письма не приходили, как раньше. Отец Ореста,
мой знаменитый дядя, приехал одним из первых, и с дороги прислал записку,
что навестит нас, но тоже не появился. Потом я узнала, почему. И Орест исчез,
только его сестра тайком пробралась один раз, говорила о чем-то с дедом,
а после вышла – такая же вертикальная, как всегда, – и мне стало жаль ее,
потому что я знала: говорить о чем-нибудь с дедом давно уже бесполезно.
Она повернулась ко мне и угадала жалость, но бровью не шевельнула,
только произнесла: “Привет тебе от Ореста”, – и по этому “ты”
я поняла, как ей скверно. А потом, наконец, отец вернулся с войны.
Была глубокая осень, по пруду плавали желтые, бурые, мокрые листья
и противно крякали утки (лебедей на пруду я никогда не видела.
даже коврики с лебедями последним указом дедушки приравнивались к порнографии),
а потом в сером и холодном, очень прозрачном воздухе затрубила труба –
не трубы, как перед войною, а только одна. Они шли к городу, а навстречу
бежали черные женщины – у одной был вертел в руках. Но отец проехал другой дорогою
и без музыки.
Он вошел к нам во двор – маленький и усталый, полурыжий-полуседой,
в слишком блестящих латах, а рядом с ним шла женщина, на голову выше его,
как золотая колонна, с твердым сонным лицом. Дед шагнул им навстречу,
сперва к женщине, но потом резко остановился, повернулся к отцу
и стал совать ему в руки скипетр, твердя: “Наконец-то! С возвращением...
с возвращением...”
Отец смотрел на него испуганно, и когда наконец дедушка всучил ему этот скипетр,
стал нервно вертеть его в руках, словно слишком короткую трость,
а потом произнес: “Здравствуй, Гермиона. Елена, это твоя дочь”.
- “А”. – промолвила золотая женщина и умолкла. И тогда мне стало жалко,
я подошла к ней, взглянула вверх и промолвила: “Здравствуй, я думала, ты красивее.
С возвращением”.
И ее мраморная щека дернулась, а отец неожиданно усмехнулся и погладил меня
по волосам рукой с обкусанными ногтями:
“Ты уже совсем взрослая. Скоро ты выйдешь замуж”. –
“За Ореста?” – спросила я – почти без вопроса спросила, но он покачал головой:
“Нет, за сына Ахилла. Так мы договорились. Я очень ему обязан”, –
и я почувствовала, что рука у отца дрожит, и поняла, что от страха,
так что я ничего не сказала. Начиналась мирная жизнь и ожидание свадьбы,
очень долгое ожидание. Орест был где-то на севере и изредка присылал письма,
преимущественно о спорте и о своем замечательном друге, ужасно скучные.
Отец приводил в порядок все, что успело в Спарте развалиться при деде –
очень истово, словно больше ни о чем не хотел задуматься –
а я помогала ему сочинять сказку про Дальний Египет:
то есть он мне рассказывал о своих приключениях, как, мол, он нашел мать
не в Трое, где ее не было якобы все десять лет, а у царя-людоеда.
а я подсказывала, в кого мог превращаться волшебник. которого он победил,
и потом с удовольствием читала об этом в газетах. Мать сидела или лежала
в спальне и даже к обеду обычно не выходила; меня она не узнавала,
как и всех остальных. Как-то я застала отца, выходящим из ее комнаты, –
он был сморщен, ворчал слова, наполовину бранные, наполовину ученые,
я запомнила только одно непонятное слово: кажется, “некрофилия”.
Когда кто-то из секретарей Менелая объяснил мне, что оно значит, я не удивилась, даже,
пожалуй, мне стало проще – как тогда, со статуями: все стало понарошку.
Через несколько лет Неоптолем удосужился все-таки нас посетить.
Из окна я смотрела, как он подъезжает верхом – и почему-то сразу
удивилась, какой он маленький: ему было лет девятнадцать, но выглядел он подростком,
четырнадцатилетним мальчишкой, любящим мучить кошек.
Выйдя навстречу, я увидела, что у него ярко-рыжие волосы, совершенно прозрачные
голубые глаза поджигателя и неправильный прикус. Он взглянул на меня, ощерясь,
и торжественно произнес: “Сын Ахилла приветствует дочь Елены”. Смешнее всего,
что “дочь Елены” он произнес почти так же почтительно, как “сын Ахилла”.
Еще бы, он не жил в Спарте этих военных лет. Свадьба была очень пышная,
хотя гостей почти не было – дружина Неоптолема, мой отец, неподвижная мать,
дед, бормочущий: “Ох, разнесут эти женихи нашу Спарту!” и толстый мальчик с Итаки.
Главной новостью был переворот в Микенах – мою тетку убил Орест –
по воле Аполлона или в состояньи аффекта. Тут утверждали разное.
На свадьбу он не приехал,
сказавшись больным. Отец грозил подать в суд на него, но, похоже, был даже рад:
он побаивался тетки. Мать молчала, а дед не понял, а мой жених говорил.
как велик был Ахилл. На пиру он напился пьян и после сразу заснул,
но отыгрался по дороге на север. Не знаю, как я доехала – в отличие от тебя,
я не склонна к мазохизму.
Мне сразу здесь не понравилось – какое-то плоское царство,
как ладонь, табуны лошадей и люди на них похожи – те же глаза и зубы.
Неоптолемов дед похож был на моего деда, только покрепче, как выяснилось.
А в остальном – ничего схожего с нашей Спартой, но даже это не радовало.
Ты знаешь, куда он повел меня первым делом, когда мы приехали?
В свой идиотский музей. На стенах синим и рыжим нарисованы битвы –
отчаянно неумело, чтоб не в троянском стиле; у входа торчат ветераны,
лузгая семечки из перевернутых шлемов (я думала, Неоптолем рассердится,
но оказалось,
что это привычка Ахилла, и она весьма поощряется);
белоглазые статуи, совсем как у деда в доме,
только тут они назвались “Ахилл и Патрокл”, а не “Кастор и Полидевк”;
доспехи для великана (когда Неоптолем сказал, что их отдали ему, я чуть не рассмеялась);
грязный ствол под названием “Чудодейственный Пелионский Ясень – Копье Ахилла” –
так и было подписано на табличке, все с больших букв;
в сундучке – золотая стрела, которой его убили, невероятно тяжелая...
Неоптолем почти бегал по этому складу, глаза его тускло горели,
как у собаки в августе, и я вспомнила то непонятное слово отца.
“А это, – сказал он, торжественно простирая грязную руку, – его великий трофей –
вдова троянского Гектора”.
Ты тогда мыла пол, и твой мальчишка сосал палец, сидя под статуей.
“А что за мальчик?” – спросила я, и он небрежно ответил: “Ну. в общем, это мой сын”.
Так мы и познакомились – помнишь? Там я в первый раз услышала,
как ты оплакиваешь свою сгоревшую Трою, Гектора, Астианакта,
и это прекрасно вписывалось в обстановку музея – могла ли я после этого
верить тебе и жалеть, Андромаха? Глупо жалеть экспонаты.
Но это дало мне повод, когда ночью Неоптолем явился ко мне, сказать:
“Я нездорова сегодня”; он был очень брезглив и сразу пошел к тебе,
к моему облегчению. Говорят, до двенадцати лет он рос с матерью и тетками,
его даже водили в юбке, так что неудивительно, что он к тебе привязался,
и я не ревновала – я знаю, что ты не поверишь, но я правда не ревновала!
Ты же ровесница моей матери Елены, разве не так, Андромаха?
Вы даже чем-то похожи, только она молчит, а ты ноешь, и ноешь, и ноешь,
вы обе добыча – а я царевна, какая ни есть. И скоро стану царицей.
Неоптолем не в счет, но если бы меня все же угораздило забеременеть
и родить ему сына, и его бы убил Орест – я не пошла бы с Орестом,
я бы скорее осталась в этом гниющем царстве – или убила Ореста...
Не обижайся. Я понимаю, что тебе это было попросту не по силам
и что тебе не легче от этого. Просто я хочу, чтобы ты поняла:
я не могла ревновать к тебе... тем более Неоптолема.
Орест заехал однажды – совершенно случайно, как он все любил делать,
когда я уже прожила здесь почти что два года. Он только что вернулся
откуда-то с Севера, страшно худой, но спокойный – лишь иногда на пиру
я замечала, как он внезапно хватает за руку своего провожатого,
и его пальцы отпечатываются на смуглой коже руки.
Разумеется, Неоптолем не мог нарушить традицию – раз уж его отец
ссорился с Агамемноном, как он мог не задеть Ореста? Улыбнувшись своей
любимой улыбкой памятника, он сказал: “Матереубийца!” – и Орест передернулся,
а его друг хотел что-то ответить, но я перебила – я не могла уступить
этому парню, Пиладу, единственного шанса: “Он – матереубийца,
но он отомстил за отца”. Больше я ничего не сказала, но не ошиблась в Оресте:
он понял и посмотрел на меня с благодарностью и обещанием.
Неоптолем опять ощерил свои нелепо сросшиеся черепашьи зубы: “Парис убит!
Не мною, но я потом добрался до его тела... и Филоктет сбежал,
сбежал, как вор, потому что эта хромая скотина похитила мою месть!
Но я найду его!” – “Кто говорит о Парисе? – пожал плечами Орест
совершенно спокойно – восхитительно равнодушно. – Стрела была не его”.
С открытым ртом и довольно-таки дурацким видом Неоптолем смотрел
на Ореста, а тот жевал кусок рыбы, не обращая внимания на него.
“Но ведь эта стрела... – наконец выдохнул он. – Но ведь ты же
сам служил Аполлону, когда убивал свою мать!” – в его голосе была ярость,
и я поняла, что теперь осталось совсем немного, и встала, стараясь держаться
прямо, словно колонна или Елена:
“Что ж, у Ореста были другие отношения с Аполлоном,
чем у твоего отца. Но Ахилл его не боялся, а сын Ахилла – боится,
и мне стыдно, Неоптолем, мне, дочери Елены. Ты не посмел отомстить.
Я ухожу к себе. И пожалуйста, не беспокой меня ночью.
По-моему, Андромаха больше тебе подходит”, –
и я вышла, едва держась на ногах, потому что знала Неоптолема:
он мог зарубить меня или напасть на Ореста – так ему было стыдно.
Твой мальчишка попался мне под ноги в коридоре, и первый раз за два года
я взяла его на руки и сказала со смехом: “Кажется, паренек,
за твоего братишку отомстят”. Он не понял. Он вообще у тебя глуповат, Андромаха.
Всю ночь я писала письмо Оресту; конечно, он знал, что делать,
но я хотя бы могла кое-что присоветовать – все-таки за два года
я изучила того, кто звался моим супругом... как было ни противною
Утром он выломал дверь (письмо я уже отослала – ты же помнишь, наверное,
ты и передала его, я люблю рисковать): стоит в доспехах, с мечом,
глаза покраснели: “Я отправляюсь сегодня в Дельфы, – торжественно заявил он. –
До свидания или прощай. Я отомщу за отца”. – “Удачи, – сказала я.
Неожиданно он улыбнулся, как улыбался порой в музее: “Спасибо тебе,
спасибо, что ты напомнила мне мой долг, Гермиона”. Повернулся и вышел,
и почему-то я не смогла рассмеяться над этой забавнейшей фразой.
Главное было сделано. В Оресте я не сомневалась, но только когда затих
скрип колесницы и топот копыт на дороге в Дельфы,
я осознала, как скверно все это может кончиться: не знаю почему,
но ты сама замечала, что твоего хозяина любила его дружина,
и если бы все раскрылось, мне бы пришлось несладко. Да и старый Пелей
не такой был развалиной, как мой собственный дед, как я потом убедилась.
Я написала отцу, но этого было мало – я слишком хорошо знала,
на что мой отец годен после войны. Нужно было отвлечь Пелея. дворню и двор,
нужно было не дать задуматься, как случилось то, что случилось и как
случится все остальное, почему Орест тоже отправился в Дельфы (другой дорогой,
но догадаться было возможно). И вот тогда ты мне и пригодилась.
Этот скандал двух ревнивых баб, блестящая мелодрама
прекрасно всех отвлекла. Кстати, и мой отец с наслаждением подключился,
и твой дед себя показал настоящим царем, как ему и хотелось,
а про Неоптолема все на время забыли. Так что поверь, Андромаха,
я тебе не желала зла. Нет, не исключено, что если бы это дело
затянулось, тебя с мальчишкой и пришлось бы убить, но я не хотела этого.
В конце концов, до вчерашнего дня у нас был один враг,
в конце концов, я же мстила и за Астианакта.
Орест появился очень вовремя для нас обеих и просто великолепно
произнес монолог о том, как фанатичной толпою был растерзан Ахиллов сын –
какая жалость, не правда ли? И вот теперь он приехал, чтобы на всякий случай
взять под защиту свою беспомощную кузину, которая так страдает,
потеряв столь славного мужа – тут он неподражаемо повернулся ко мне:
ах, так ты здесь, Гермиона? я был так огорчен, что не сразу тебя заметил,
прости, ради бога. И собирайся, поедем в Микены,
там ты будешь в безопсности и т.д. т.п.
Я заметила, что Пилад смотрит почти брезгливо, и это меня порадовало:
их дружбе конец, Орест никогда не стерпит презрения... я позабочусь об этом.
Неоптолема я охотна делила с тобою, но Ореста – увольте! Он будет только моим,
и станет великим царем, и объединит всю Элладу – кому еще это делать?
Не моему же отцу? Не старику же Пелею? Не толстому же Телемаху?
Теперь все будет в порядке, Андромаха, и у тебя все тоже будет в порядке:
я отомстила, и эта война, на которой погиб твой муж, сын, отец, город, все –
эта война, которую начали моя мать и Орестов отец – она наконец закончилась,
и в ней победила я! Ты получишь кусок земли, твой сын. наверное, станет
каким-нибудь мелким царьком... Можешь забрать для него
все барахло из музея – мне оно ни к чему, эти старые тряпки и зеленая бронза,
и наши с Орестом дети не станут с ними играть.
Прощай. Андромаха. Не говорю: “Будь счастлива” – все равно ты этого не умеешь,
но я-то сумею! В лепешку разобьюсь, а сумею! Ты веришь мне, Андромаха?