ВЕТЕРАНЫ

Одноглазый бородатый раб сидел во дворе мастерской посреди города Александрии и обтёсывал камень. Он занимался этим изо дня в день вот уже тридцать пять лет, а перед тем работал у гончара, а что было ещё раньше – никто в Александрии не помнил, как никто не помнил даже имени раба – хозяин так и звал его: «Одноглазый!». А больше никому и не было в этом нужды. Хозяин был человеком среднего достатка и содержал мастерскую по изготовлению надгробий. За долгие годы Одноглазый так и не научился – или не пожелал научиться – высекать узорные благочестивые надписи, так что в этот день, как и тридцать пять лет назад, он обтёсывал плиту, а камнерезы смотрели на него с великим презрением. На презрение Одноглазый не обращал внимания, но спина и руки у него постоянно очень болели, и он не надеялся дожить до следующей весны.

Внезапно кто-то окликнул его, и он не сразу обернулся на окрик, потому что кричали не «эй, ты», и не «Кривой!» – его назвали другим именем, и он вздрогнул, потому что помнил, КТО когда-то позвал его так.

– Этьен, мать твою! – кричал ему на чудовищной смеси франкского и арабского дородный рыжеусый человек в богатом халате и тюрбане, остановивший породистого коня возле мастерской.

– Кто ты? – спросил Одноглазый. Всадник засмеялся:

– Пожалуй, я сильно изменился; да и ты не меньше, едва тебя отыскал. Но ведь ты действительно – Этьен из Денина, крестоносец?

Раб, высевавший надпись на плите поодаль, поймал последнее слово, памятное на Востоке, и хрипло рассмеялся:

– Ошибся, эффенди, никакой он, слава Аллаху, не крестоносец, меча в руках не держал.

Но Одноглазый встал и, взглянув на всадника, медленно ответил:

– Да, я Этьен из Денина, крестоносец. А кто ты?

Всадник расправил пышные усы:

– Помнишь ли Теофиля, Этьен, нищего щенка, пошедшего за тобою в Крестовый поход детей? Правда, вожак, тогда то не обращал на меня внимания.

– Теофиль? – задумчиво повторил Одноглазый; он часто перебирал в памяти прошлое. – Я помню тебя. Ты был другим.

Всадник спешился:

– Ну, брат, и ты не похож на прежнего Этьена, вождя Невинного Воинства – тогда ты был этаким ангелочком с голубыми глазками… Хорошо, что я наконец нашёл тебя.

– Зачем? – спросил Этьен, продолжая долбить камень. – Это прошло – особенно для тебя.

– Ну, ты стал нелюдимом, – усмехнулся Теофиль. – Всё-таки старый товарищ. Знаешь, ведь мы с тобой – последние ветераны того похода. Четверть перемёрла ещё во Франции от дизентерии, столько же потонуло по дороге во время бури, а остальные сгинули здесь, в рабстве. Правда, одного живого я ещё разыскал – Клода: он сошёл с ума и юродствует на майдане. Я не стал мешать его жизни – он доволен ею, он всегда завидовал тебе, нашему пророку, а теперь уверен, что сам – пророк. Впрочем, ему хорошо подают.

Он постепенно переходил на всё более чистый франкский язык, хотя Одноглазому от этого было не легче его понимать.

– Да, – вздохнул Этьен, – дорого мы – почти все – заплатили за Царствие Небесное. Дороже, чем получили за нас те мерзавцы, венецианские купцы, взявшиеся переправить нас на кораблях в Палестину и продавшие в рабство здесь. И они ведь тоже называли себя христианами! – и он добавил французское ругательство, грубое, но не богохульное. На родном языке он тоже говорил уже скверно, даже хуже гостя, и ему приходилось с трудом припоминать слова: сказывалась привычка думать по-арабски.

– Как знать, – ответил Теофиль, подбирая полы халата и усаживаясь рядом на заготовку надгробия. – Знаешь, мне трудно винить их. Они – купцы, их дело – нажива, любым путём. Они просто сделали своё дело. А вот мы, Этьен, – мы тогда взялись не за своё.

– Это было угодное Господу дело, – твёрдо и устало произнёс Одноглазый.

– Не уверен, – ответил Теофиль (он уже не усмехался). – И я не могу сказать, кто более виновен в том, что нас осталось трое из двадцати тысяч, – несколько венецианских купцов или один давний мальчик, пастушок Этьен, приведший сюда, в Александрию тех, кто не погиб раньше.

– Не я вёл вас, – возразил Этьен.

– Кто же?

– Я слышал Голоса. Они сказали мне, что Гроб Господень обретут невинные, – торопливо и горячо, как когда-то, заговорил Этьен, но собеседник схватил его за руку:

– Осторожно, брат! Не переваливай на Господа вину одного мальчишки, которому захотелось – чтобы всем стало лучше, и он позвал с собою остальных, повёл их к этому лучшему и привёл на александрийский рынок.

Одноглазый молчал.

– Я не знал, будет ли лучше, – продолжал Теофиль, глядя ему в лицо. – Но я не был кулачонком, не был даже пастушком вроде тебя, я был нищим и твёрдо знал одно: хуже не будет – хуже после того, как благородный сеньор извёл мою мать, а кюре отнял у отца землю, а денинские мужики забили отца кольями за кражу куска хлеба. И поэтому я пошёл за мальчиком по имени Этьен и бродячим монахом по имени Николас.

– Николаса убили, – глухо отозвался Одноглазый.

– Мне не жаль его. Он заслужил это, фантазёр – страшный, губительный фантазёр, мечтавший стать архиепископом Иерусалимским. Мне жаль других, Этьен. Двадцать тысяч других. Невинных.

Этьен издал горлом странный звук, потом выговорил:

– Уходи. Изыди!

Лицо Теофиля подобрело:

– Да что ты гонишь меня? Я долго тебя разыскивал – всех наших искал, кого смог, выкупил, но ни один не выжил после рабства. Вот тебя никак не мог найти.

– Я всё время работал здесь, – пожал плечами Этьен; ему хотелось прервать разговор, но он знал, что едва ли ещё представится возможность, горько-сладкий случай поговорить по-французски. – Меня продали горшечнику, у него я работал семь лет, а в двадцать или чуть больше меня купил отец нынешнего моего хозяина, и с тех пор я здесь. Я не ропщу. Это испытание ниспослано Господом.

– Я никогда не любил Книгу Иова, ­– поморщился Теофиль. – Кстати, говорят, сейчас в Риме решается вопрос о твоей канонизации.

– Напиши им, что я жив! – резко крикнул Одноглазый, повернувшись всем корпусом к собеседнику. – Напиши им, что – недостоин. Ещё не достоин.

– Ах, ещё? – закивал Теофиль. – Я тоже так думаю. Я думаю, что и никогда не будешь достоин. Едва ли, с христианской точки зрения, да и с моей тоже, для того чтобы стать святым, достаточно вогнать в могилу пятнадцать-двадцать тысяч мальчишек.

– Они на небесах, – отозвался Этьен глухо.

– Надеюсь, – резко перебил Теофиль. ­– Но, мне кажется, это был не лучший из путей в рай.

– Не нам судить.

Теофиль внезапно стиснул рыжеволосой рукою украшенный самцветами эфес кривой сабли:

– Да? Но скажи-ка мне, Этьен, почти святой Этьен, не думаешь ли ты, что ОНИ имеют право судить тебя? Мы?

– Не ты, отступник! – яростным клёкотом оборвал его Этьен и закашлялся. – Не ты, обрезанный пёс в чалме, продавший свою веру. Чем заслужил ты этот кафтан? Каким кощунством купил эту лошадь? В чьей крови твой дамасский клинок?

– Да, ты же тоже не знаешь моей истории, – спокойно кивнул Теофиль, взяв себя в руки, – а она стоит сказок Шахразады. Ты мог видеть тогда, на рынке, что меня купил пожилой купец. На моё счастье, он не приметил тебя, ты бы приглянулся ему больше, красавчик Этьен. Но он был очень добр ко мне, мой первый господин, он одел меня по своему вкусу и хорошо кормил – тогда было модно иметь рыжего отрока-раба. Он обучил меня грамоте, дорогой Этьен, он, а не брат Николас дал мне возможность прочесть Евангелие. Правда, по-арабски, но в детстве хорошо усваиваешь языки… А потом он дал мне прочесть Коран, и за это я не менее благодарен ему – больше! А потом – он умер, и его друг помог мне устроиться в мамелюки к султану; теперь, через тридцать с лишним лет, у меня есть дом, жена. Рабы, генеральский чин и слава лучшего толмача с французского и итальянского во всём Генштабе.

– Что ж, – сухо ответил Этьен, – ты дорого заплатил за всё это. Ты пожертвовал спасением своей бессмертной души. Как, кстати. Тебя теперь зовут, генерал – не могу же я называть тебя Теофитем-Боголюбцем?

– Да, в самом деле, – кивнул мамелюк. – Меня нарекли так же, как почти всех новообращённых, – Абдаллах, то есть Раб Божий. И мне нравится это имя.

В голосе его прозвучал вызов, и Этьену почудилось, что за этой бравадой кроется страх перед геенной огненной; одноглазому невольно сделалось легче. Но Абдаллах продолжал:

– И знаешь, почему мне нравится это имя? Потому что когда гневный Бог Корана обращается со своими РАБАМИ так, как мы видели всю жизнь, – я могу это понять, могу принять. Но когда добрый Бог Евангелия обращается с теми, кого назвал: «ДЕТИ мои», так, как с тобою, Этьен, как с безумным Клодом, как со всеми двадцатью тысячами Невинных, как с миллионами невинных по всему Кругу Земному – это мне понять не под силу, и если я позволю себе задуматься над этим, то отсюда, боюсь, будет недалеко до худшего греха, чем мои. Я едва ли попаду в рей, но в ад предпочту попасть за то, что убивал врагов на войне этой саблей, а не детей и товарищей своим словом. И если на этом дворе и есть невинный, то это не я, но и никак не ты! Вопрос, чья вина больше?

– Я не хочу слушать тебя! – крикнул Одноглазый. – Изыди, искуситель!

– Не искуситель, – строго поправил Абдаллах. – Я ничего тебе не предлагаю, потому что знаю: ты не пожелаешь взять. Это, конечно, не помешает мне дать, и я не уйду с этого двора, пока мой старый… товарищ не станет свободным; я выкуплю тебя, но ничего не прошу за это.

Этьен молча отмахнулся.

– Нет, – покачав головой, продолжал гость, – я не искуситель твой, полусвятой Этьен Денинский. Я, последний ветеран Детского крестового похода – твой судья.

– Мсти, пёс! – закричал Одноглазый, и слёзы покатились во его бурой щеке. – Мсти за всё, как принято это у вас, басурман!

Абдаллах улыбнулся:

– Я прочёл твоё Евангелие, Этьен, а ты не прочёл моего Корана. А там написано: «Воздаянием зла – зло, подобное ему; но кто простит и уладит – награда его у Господа. И я прощаю тебя, Этьен из Денина, я, Абдаллах аль-Френги, я, Теофиль-побирушка. Прощай и ты.

Одноглазый не ответил – он молчал, глядя в землю; пожав плечами, генерал подозвал хозяина мастерской и, указав на раба, сунул ему в руки кошель, потом вскочил на коня и, крикнув: «Если захочешь, меня легко найти, Этьен!» – умчался прочь.

Этьен не шевельнулся, пока не затих цокот копыт; потом молча поднял молот и ударил по камню. Хозяин тряхнул его ха плечо:

– Ты свободен, Одноглазый, ступай куда хочешь.

– Не мешай, – сказал Одноглазый, – я делаю своё дело, – и снова ударил по каменной плите.